— Гляди, учись хорошенько, чтоб нашим заводским покору не было, будто сысертские толку не имеют.
Некоторые из ребят, слышавшие этот разговор, склонны были подразнить меня: «Сиделка ему родня!» — но я не понял насмешки и простодушно объяснил:
— Не родня, а через две улицы от нас жила и с моей бабушкой подружка. Слышал, зовет ее Дуняткой, а она такая же старая.
Сам я охотно признал бабушку Катерину Григорьевну близким человеком и попросил, нельзя ли оставлять у нее книжку. Старуха, однако, не склонна была к «зряшним поблажкам», поэтому каждый раз спрашивала:
— А ты уроки выучил? Которые по этой книжке? В ответ я начинал «барабанить с задыхом» — быстра говорить, насколько хватало дыхания.
Катерина Григорьевна была неграмотная, поэтому обращалась к кому-нибудь из старших учеников, «спасавшихся в больнице от уроков»:
— Ну-ка, ты, урокова немочь, послушай. Приглашенный в судьи, разумеется, давал блестящую оценку:
— Здорово вызубрил. Прямо на пять с плюсом! Старуха, зная односторонность бурсацких законов товарищества, с сомнением поглядывала то на судью, то на меня и раздумчиво говорила:
— Кто вас знает! На ухо будто бойко сказывает. А то ли, которое надо?
— То самое, — подтверждал судья, а старуха еще раз спрашивала:
— Так, говоришь, ладно? Не обманываешь?
— Ну, что ты? От зубов отскакивает! Лучше, нельзя. — успокаивал судья.
Старухе казалось этого мало, и она требовала:
— Ну-ка, скажи вечорошнее, про чижа со злодейкой. Я «отжаривал» басню «Чиж и голубь», и на этом проверка кончалась, Катерина Григорьевна брала у меня книгу, совала ее в подстолье аптечного шкафика и говорила:
— Не беспокойся, в сохранности будет. Что ее зря трепать! Тоже не близко место Верх-Исетск.
И, надо сказать, я ни разу не обманывал старуху по простой причине: большую часть задававшихся тогда стихов знал еще до поступления в училище, да и новые схватывались ребячьей памятью легко и быстро.
Через несколько дней я привык к новому пути и перестал набирать в платок камни, полагаясь на одни карманные запасы.
Мне теперь нравилось постоять, когда дойдешь до середины огромной верх-исетской поляны между городом и заводом. Лишь в одном месте, вблизи от замка, как тогда называли тюрьму, виднелись пни. Оказывается, была попытка развести здесь простенький сад из тополей, но их срубили для безопасности. Московская неправильно называлась улицей, так как состояла из одного ряда домов окнами в сторону Верх-Исетска. Такой же одинаркой, только окнами к городу, кончался и Верх-Исетский завод примерно в половине квартала от бывшей Нагорной церкви.
На середине этой пустынной поляны как-то отчетливее видно было движение по Сибирскому тракту, которое от тюрьмы разветвлялось. Один поток, преимущественно тройки и пары с колокольцами, шел к столбам заставы и дальше по главному проспекту, где было несколько ямских станций. Другой, более мощный, грузовой поток направлялся к нынешней улице Малышева, чтоб от нее пересечь город и через Щепную площадь выйти на улицу Декабристов.
Тем же порядком шло встречное движение: с улицы Малышева — грузовое, а от столбов заставы ехал «звонкий пассажир» — с колокольцами. Нынешняя улица Куйбышева называлась Сибирским проспектом. Но никакого движения на Сибирь здесь не было, да и не могло быть, так как на этой улице не было моста через Исеть.
Любимым местом моего нового пути было взгорье против первой Ключевской улицы. Отсюда открывался такой вид на город, что я просто не мог здесь не остановиться. Другой, еще более захватывающий вид на заводской пруд открывался уже в самом Верх-Исетске, около Нагорной церкви. Мы с Мишей не раз прибегали сюда полюбоваться на широкую панораму пруда, а потом, дождавшись потемок, подолгу смотрели на городские огни.
Раз нам удалось побывать на колокольне Нагорной церкви, что оказалось не совсем просто. Этой колокольней пользовались не только для церковного звона, но и как пожарной вышкой. От завода там посменно «стояли» двое. В шесть часов утра и в шесть часов вечера церковный каморник Назарыч впускал одного и выпускал другого в притвор, откуда лестница вела на колокольню. Один из таких заводских сторожей «был в родстве» с Еремеевыми. Миша и стал его просить:
— Дяденька Кузьма, возьми нас с собой на колокольню!
«Дяденька Кузьма» был не из приветливых людей. У него правая рука была вдвое короче левой и не сгибалась в локте. Его за это звали «безлокотником». Природный недостаток мешал ему работать обычным образом, и он смолоду «околачивался на стариковском деле». Вероятно, этот недостаток и сделал человека угрюмым, неразговорчивым. На просьбу Миши он пробурчал:
— Придумал! Не пасха, чтобы всякого на колокольню пускать!
На повторные просьбы ответил:
— Назарыч не пустит.
Кончилось все-таки согласием с оговоркой:
— Чтоб в первый и последний раз!
К шести часам мы с безлокотным дяденькой подошли к церкви. После заводского гудка каморник Назарыч открыл дверь и, увидев, что мы тоже входим, спросил:
— А эти угланята куда?
— Поглядеть охотятся, — угрюмо ответил Кузьма и добавил: — Отвязаться не мог.
Назарыч в противоположность Кузьме был веселым, ласковым стариком.
— Поглядите, поглядите! Только, чур, не баловать на колокольне. И долго там не стойте, а то как запрусь на ночь да завалюсь спать, на всю ночь тут останетесь. Ты уже догляди сам, — прибавил он, обращаясь к безлокотному. — Да не давай им борзиться по лестнице! А то ведь ребята, им все вскачь надо.
— Угу, — пробурчал Кузьма.
На колокольне Кузьму встретил другой старик ворчаньем:
— Копаешься! — и, взглянув на нас, добавил: — Хвост еще за собой притащил! Привожай их, не рад станешь!
— Говори по делу, — потребовал Кузьма.
— По делу хорошо. Часы отбивал, худого не видал.
С этим ворчливый старик стал спускаться. Напутствие Назарыча, чтоб не баловались на колокольне, оказалось лишним. Оба мы, как зачарованные, простояли с полчаса у перил колокольни, смотря на город и верх-исетский пруд. Стояли бы и дольше, но наш Кузьма настойчиво предложил:
— Будет! Слезайте! Не час вам тут стоять!
Мы оба заикнулись было: «Дяденька, еще маленько!» — но Кузьма был неумолим:
— Сказано слезать!
Может быть, это было и хорошо, что наш угрюмый вожак не дал «досмотреть». В памяти осталась недопроявленная картина, где смешались краски заката, всхолмленность местности, скрашенная расстоянием пестрота домов и причудливая рама верх-исетского пруда. На меня этот пруд тогда произвел такое впечатление, как будто я увидел его впервые, хотя не раз с Мишей ходил с удочками далеко по берегу, в том числе на Большой и Малый конный. Так назывались два мыса в юго-восточной части пруда, где в летнюю пору пасли лошадей. Точнее, выпускали на кормежку с закованными в железо передними ногами «для сохранности от воров». С этого места я имел возможность видеть ближний остров Баран, но он ничем меня тогда не привлекал. Наоборот, это даже усилило мои возражения в споре с Мишей, который «задавался своими островами».
— Подумаешь! Пустырь и пустырь! Нисколечко не интересно!
На когда посмотрел на пруд с вышки колокольни, острова неудержимо потянули меня. На нашем заводском пруду их не было, а тут и дальние и ближние, и все они с колокольни казались красивыми.
— Хоть бы на ближнем побывать!
У Еремеевых была лодка, которая считалась дедушкиной. Даже взрослые не имели права пользоваться «без дедушкина слова». Обойтись без этого «слова» было нельзя, потому что с ним передавался и ключ от замка, которым была замкнута цепь у «причала» — огромной коряжины с вбитыми в нее пробоями. Одному Мише лодка не доверялась, а когда он указал на меня, как товарища, Гаврило Фадеич сказал:
— У двоих и баловства вдвое.
И, как мы ни упрашивали, старик уперся на своем:
— Нельзя.
Помог, вернее, подвел нас рыбный пирог. В этом году старшему брату Миши исполнился двадцать один год, и в ноябре он должен был явиться на призывной участок. По такому случаю решил справить именины «по-хорошему», то есть с приглашением родных и близких знакомых. Дедушка две ночи кряду ездил с мережами и очень удачно. Именины пришлись на воскресный день. Зная, что будут гости, я с утра не пошел к Мише, но он сам прибежал за мной:
— Пойдем! Дедушка за рыбным пирогом подвыпил. Сговорим его!
Я не стал возражать, и мы побежали. В избе было шумно. Гаврило Фадеич сидел на крыльце с каким-то незнакомым мне стариком. На просьбу Миши о лодке Гаврило Фадеич сначала ответил решительным отказом.
— Сколько раз говорить, нельзя!
Но у нас оказался неожиданный союзник, старик, сидевший рядом с Фадеичем. Узнав, что мы просим лодку, он проговорил:
— А я своему даю. В какую хошь погоду. Такой же, как вот эти. Беспрекословно даю. Пускай приучается.